А осенью еще новый этап: он поступил в гимназию, в первый класс, минуя приготовительный. Читать и писать давно умел: они с «пумпочкой» шутя одолели грамоту, первые правила арифметики... Сначала с гордостью носил форму, фуражку с гербом, ворсистый ранец, обшитый тюленьей шкурой, но быстро разочаровался. В гимназии было скучно. Главным предметом было чистописание. Писали черными, «орешковыми» чернилами в тетрадях «гербач». На обложке — мужская рука, правильно держащая вставочку. Вероятно, владелец руки был тот самый «гербач». Он его ненавидел, этого «гербача», кто бы он ни был, с этой рукой в крахмальной манжете! Нажим, наклон, волосяная линия... Сколько часов шло на их выделку — страшно подумать!
А кляксы? Случайно упавшая с пера капля чернил могла свести на нет усилия целого дня. Искусники ухитрялись языком слизнуть кляксу и запудрить ее мелом так, что и следа не было. Он не умел да и не хотел. Тройки и кляксы, кляксы и тройки... Не они ли встали навсегда между ним и ученьем? Нынешние дети — счастливые! — пишут шариковыми ручками. Ни волосяных линий, ни нажимов, ни клякс. Может быть, если бы дали ему тогда шариковую ручку, вышел бы из него ученый? Нет, все равно не вышел бы.
Кроме чистописания, противно было петь в хоре. Неосторожно обнаружил перед учителем пения свой голос и слух. Включили его в сборный гимназический хор, певший по торжественным дням, по разным «тезоименитствам» в присутствии важных гостей. Бесконечные спевки: «Еще раз!» Ненавидел самый звук регентской палочки, ударяющей о пюпитр: «Начали!»
Товарищи его не любили, случалось, и поколачивали. За что? За то, что не похож на других, не такой, как все. За то, что отлично знал немецкий (это выяснилось на уроках немецкого языка). Дразнили его: «Немец, перец, колбаса, кислая капуста, съел селедку без хвоста и сказал, что вкусно». За то, что «маменькин сынок», «неженка». За то, что не умел драться... «А ты давай сдачи!» — советовал папа. Попробуй дай сдачи, а они — ремнем, даже пряжкой...
Один раз совсем вышло плохо: избитый, заплаканный встретился классному наставнику. Тот спросил: в чем дело? Рассказал. Стали его звать в классе фискалом. «Фискал, по Невскому кишки таскал!» Очень даже глупо. Он ведь не сам нафискалил, учитель его спросил! Совсем стало ему худо.
Озлобился. Понемножку выучивался «давать сдачи». Однажды даже нос разбил главному своему врагу, Бурнакову. Оставлен был после уроков. Нацарапал гвоздем на стене: «Бурнаков дурак». Изобличили, опять наказали.
В общем, невесело было в гимназии. Главное, никто им не восхищался, никому не было до него дела. А он привык к восхищению. Искал прибежища у мамы, она говорила: «Потерпи! Видишь, время какое».
Время и в самом деле было тревожное. Война. Снарядов нет. В разговорах взрослых мельтешили слова: «дума», «Распутин», «Протопопов», «Штюрмер», «измена». Измена шла от царицы. Не все слова он понимал, но вместе они дышали грозой. Все чаще слышалось: «Дело идет к революции...»
Папа, «красный», конечно, был за революцию. Мама, более осторожная, за реформы (хотя и взбивала подушки «красным»). Он, разумеется, в душе был за маму, хотя и не знал, что такое «реформа». Гимназическая форма? Реформа? Нота «ре» перед формой? Все-таки мало был развит для своих лет...
Около того же времени он в первый раз влюбился. Прочел книгу «Пан» Гамсуна и решил, что пора. Только в кого? Девочек в ближайшей окрестности было две — Нюшка и Душка. Выбрать из них одну было трудно, потому что близнецы: были почти одинаковые. Когда стояли рядом, можно еще различить, а порознь — хоть убей! Обе тощенькие, белобрысые, с одинаковыми косичками, одинаковым петербургским говором («у папи», «у мами», «Фильянский вокзал»). Не красавицы. Но что делать? Он все-таки выбрал Душку и влюбился. Вероятно, сыграло роль имя (на самом деле она была Дуня, а «Душкой» стала для рифмы с «Нюшкой»). Так или иначе, он некоторое время был влюблен и даже носил Душке монпансье в спичечной коробке. Она жеманилась, говорила «кушайте сами», но брала. А он-то старался изо всех сил, даже как-то видел Душку во сне, вместе летали. Очень гордился своей любовью. Посвятил в нее Варю. Та отнеслась серьезно, но сказала: «Тебе еще рано жениться». Решили подождать, он и сам понимал, что рано и вообще игра.
Однажды случилось недоразумение: он отдал коробок с леденцами Нюшке, по ошибке приняв ее за сестру. Душка обиделась, а он после этого ее разлюбил. Не мог снова полюбить, как ни старался. Варя сказала: «Ты не виноват».
А жизнь тем временем становилась скуднее, строже. Электричество гасло все чаще: «забастовка». Трамваи останавливались с поникшими дугами. То одного не хватало, то другого. Отпустили кухарку. Мама стала готовить сама. Говорила: «Было б из чего». Пока что — было.
А почему было — это целая история. Продукты привез из провинции тот самый Лев Львович («Лилович»), который папе сделал «протекцию». Толстый хохотун и делец, владелец автомобиля (тогда это было редкостью), с сияющей головой, стриженной под «нулевку». Привез два мешка крупчатки, пуд сала, несколько колец колбасы, битых гусей, еще что-то... Мама стеснялась, не хотела брать. Тот целовал ее руку, смеялся, говорил: «Когда-нибудь рассчитаемся».
Вечером — подслушанный разговор папы с мамой. «Твой поклонник», — говорил о Лиловиче папа. Первый раз Федя услышал, как папа с мамой ссорились. Это его ужаснуло! Думал, что такого просто не может быть. И тут — любовь, на этот раз Лиловича к маме. Папа требовал, чтобы Лиловичу отдали «весь провиант». Но того уже не было в Петрограде — опять уехал...
Запомнилось потому, что впервые осознал неполное единство папы с мамой. Конечно, был всей душой за маму. Подумаешь, «поклонник»! Хотя Лиловича не любил.