Фазан - Страница 34


К оглавлению

34

Говорили вполголоса. Вернее, говорила она — он слушал. Низкий, теплый, льющийся голос с чуть заметной картавинкой. Этот голос не тревожил ночь, а сливался с нею. «Я давно с вами хотела поговорить, вы ведь Костин друг, правда?» Рассказывала, как Костя ее беспокоит, он стал совершенный нэпач (именно «нэпач», а не «нэпман», сказала она). Какие-то у него дела, «гешефты», она за него боится. А эти барышни с пудреными лицами? Лакированные туфли, сумочки? Платья за баснословную цену? Ужас!

Она говорила с ужасом как раз о том, что больше всего его привлекало. Даже сказала что-то брезгливое про открытое на холоде горло Нины. И он, слушая, заразился ее отвращением. Чувствовал себя активно, воинственно бедным. Это было нетрудно, он и в самом деле был беден.

В ту ночь он был предельно беден, предельно чист. Лежа, обнявшись, они стали словно братом и сестрой, перешли на «ты». Возможно, тогда, в ту ночь, он впервые услышал от нее фразу: «Фазан, Фазан, глупая ты птица».

«Лиза, можно я тебя поцелую?» — спросил он. «Куда?» — «Хочется в шею». — «Целуй, но один раз». Он поцеловал ее в шею ровно один раз. В ту самую голубую жилку, которую потом так любил.

Всю ночь они почти не спали, только иногда ненадолго задремывали. Теплое Лизино дыхание на щеке было блаженством. Это была еще не любовь, но и уже не любовь. Нечто несравненно большее, переросшее любовь...

К утру ветер стих, подморозило. Встало солнце, растопырив лучи над забором соседней дачи. Лучи были ярко-оранжевые. Лиза спала, приоткрыв розовый рот с неправильными, друг на друга сдвинутыми зубами. Как это он раньше не видел, что она прекрасна? Он любил ее до боли в груди.

В другом углу, накрывшись женским пальто и студенческой шинелью, спали Костя и Нина. Они тоже были прекрасны. Все было прекрасно в это удивительное утро.

Встал осторожно — не разбудить Лизу. Подошел к запотевшему за ночь стеклу. Увидел на нем искрящиеся капли влаги, увидел в лицо встающее солнце и поднял навстречу ему руки, прямые, как лучи.

Был счастлив, как никогда в жизни. Ни до этого, ни после. Как можно было забыть такое? А ведь забыл...


Ощущение счастья длится столько, сколько нужно, чтобы завести часы.

«Часы в халатике» — мамины часы! — стоят на буфете, и никто их не заводит. До болезни заводил он. Только часы будут его вспоминать. Даша поплачет и забудет. Счастливый характер!

Устал безмерно от лежания, от неподвижности.

И еще, и еще раз: зря тогда не женился на Лизе. Мама была бы рада. Она любила Лизу. Никогда особенно не любила Клавдию, хоть и сказала: «Милая». Последний год с Клавдией особенно был тяжел. Постарела она, что ли, окислилась. Ослабела ее слепая преданность. Но не ослабела хватка собственника. Ее вещь, ее владение. Все чаще стала она им помыкать.

Запомнился пустяк. В одну из последних побывок между плаваниями у них в окне стало дребезжать стекло. Видно, плохо его вставили. Выбито было в блокаду.

«Дребезжит», — сказала Клавдия, обращаясь, видимо, к нему. Он промолчал, продолжал читать газету. Привык, что домашние дела его не касались. «Дребезжит», — повторила Клавдия, уже громче. Он все молчал. «Ваты туда засунуть», — приказала она. Он понял, что должен, что раб. Пошел, взял ваты, засунул. Дребезжать перестало.

Значит, так: засунуть. Шел вечером к Даше (соврал, что на дежурство) и все повторял глупую фразу: «Ваты туда засунуть».

Даша и Клавдия — два полюса. Легкость и тяжесть.

А Лиза? Была ли она легка? По-своему — да. Никогда не лгала. Никогда не приказывала. Шла своим путем. Любила...

Что это я все о Лизе? Давным-давно расстались. Забыл ее сравнительно скоро. Не отпечаталась, не завладела. Отчего же теперь так стала нужна?

В свое время почти спокойно узнал о ее гибели. От Кости, которого случайно встретил на улице. Погибла на фронте, под Ленинградом, вместе со всем отрядом девушек-лыжниц, снайперов. Костя об этом рассказывал тоже вроде бы спокойно. Смерть была делом житейским: блокада.

Костя сам уже тогда погибал от голода. Работал инженером на оборонном заводе, видно, дельным был специалистом; на фронт не взяли. На судьбу не жаловался, но видно было, что долго не протянет: острый, синий нос, особенный, стеклянный взгляд дистрофика... Умер.

Семья у него осталась: жена, дочь. Жена — та самая Нина с распахнутым горлом. Заходил к ним. Нина страшна, столетняя старуха. Обеими руками взяла хлеб. Дочь, маленькая, лежала в кроватке, прикрытая чем-то вроде половичка. Нина казалась сумасшедшей. Многие тогда казались сумасшедшими. Дочь погибла, а Нина выжила.

Терраса, ночь, Лиза. Чистота, честность. Именно теперь, больному, неподвижному, ему понадобилась Лиза. Даша его обхаживала, обслуживала, а он смотрел на ее приоткрытое плечо и видел другое плечо, другую шею. Прямое, развернутое плечо. Стройную шею с голубой жилкой.

Он понимал, что это глупо. Лизы нет. Голубая жилка истлела в братской могиле. Ему оставалась Даша — заботливая, ласковая. Надо благодарить судьбу за Дашу. Это он понимал умом, чувством — нет.

22

Что-то случилось. Он сел, выпрямил ноги. Большая красная волна подняла его и опять опустила. Сидя, он видел себя, лежащего. У того его, который сидел, ноги были выпрямлены, а у того, который лежал, — поджаты.

Что-то случилось. Наступил беспорядок. Он уже не понимал, где верх, а где низ. Волна поднялась, подхватила его и утопила. Было очень плохо ему. Нет, не больно, а плохо, отвратительно. Волна хозяйничала в каждой клеточке его тела, в каждом волосе, каждом ногте. От волны надо было избавиться любой ценой. Даже ценой смерти. Жить с нею было нельзя.

Он хотел застонать, чтобы пришла Даша. Стона не получилось. Я же зову тебя: Даша, приди! Не идет. А я тут — умираю.

34